<<- previous letter | back to main page | next letter ->>

10.05.03. Как и следовало ожидать, из новостей только парад, приветствия ветеранам, постоянные упоминания верховного главнокомандующего. Или такие экзотические сообщения: в Белоруссии под Витебском открыли памятник Якову Джугашвили, который воевал в этих местах. На памятнике надпись: «Якову Джугашвили, сыну И.В.Сталина».

Ну, кое-что все-таки пробивается. Подтвержден диагноз – атипичная пневмония – у парня из Благовещенска, который проживал в гостинице «Заря» вместе с китайцами. Эта гостиница сразу стала знаменитой. Ее ежедневно показывают в новостях. Теперь граждан России в Китай не выпускают, а граждан Китая – не впускают. Прекращена продажа билетов на все рейсы в КНР, Гонконг и Тайвань.

А в Грозном праздник отметили мощным взрывом в центре, у стадиона, на котором должен был проходить парад. Все праздничные мероприятия отменили, три милиционера ранены.

Перейду к прессе.

Могу начать знакомить с материалами газет, вышедших в промежутке между праздниками. Таких материалов не очень много. Начну с комментария Архангельского – это его рассказ о работе своеобразного семинара на острове Сардиния.

«Известия», 6 мая 2003 года.

ОТ КАКОЙ ИДЕНТИЧНОСТИ МЫ ОТКАЗЫВАЕМСЯ

Александр АРХАНГЕЛЬСКИЙ

Только что на Сардинии закончил работу семинар «Самобытность и развитие». Семинар был организован областным советом этого колоритного итальянского острова и Московской школой политических исследований, которая сосредоточена на формировании российской региональной элиты нового поколения; о школе «Известия» не раз уже писали, но дело сейчас не в ней. Дело в теме и дело в элите.

Сначала россиян ознакомили с позицией местных политиков. Мавроподобный президент областного совета Эфизио Серренти темпераментно говорил о выгодах малой региональной культуры в мире всепоглощающего глобализма; чем утонченней, чем специфичней культурная идентичность, чем дальше та или иная территория от государственного центра, тем больше у нее шансов эту идентичность выгодно продать. Кому? Туристам. Индустрии культурных развлечений. Кинопроизводству. Которым местная гордость - древние сардские сооружения из валунов, нураги, -служит отличной добавкой к солнечным ваннам и морскому ветерку. Стало быть, сардинцам надо способствовать поддержанию чувства своей региональной особости и не забывать тезис об автономизации, держать его наготове, как заточенный кинжал. Который никогда не будет использован, но приятно холодит руку настоящего мужчины.

На следующий день перед депутацией не менее темпераментно выступил д-р Стефано Подциге, президент местного РСПП, союза промышленников провинции Сардинии. Его жизнелюбивый вид (г-н Подциге похож одновременно на Паваротти и на Зураба Соткилаву) пребывал в полном противоречии с основными тезисами доклада. А именно: больше слушайте этих политиков. Какая там самобытность, какая автономизация, коли без римских дотаций провинция помрет с голоду через месяц, зачем финансировать заведомо убыточные производства, если нужно создавать конкурентную среду, пора прекратить уворачиваться от глобализации, особенно учитывая, что электроэнергия на острове стоит на тридцать процентов дороже, чем в среднем по Италии. И строить тут что-то себе в убыток. Разве что нураги.

Последняя реплика была произнесена с особенным сарказмом. Между тем, как выяснилось, сам г-н Поддиге зарабатывает деньги именно на строительстве; то, что он строит отнюдь не нураги, очевидно. Так что спор славян между собою, сардского политика и сардского же бизнесмена, донес до слушателей отголоски типично внутренних споров, в которых у каждого есть своя правда и свой интерес. На самом деле в том историческом пространстве, в которое нас неумолимо втягивает ход вещей, сохранить себя и свою культуру можно будет только одним-единственным способом: заплатив кесарю кесарево. То есть найдя формулу, которая позволит бизнесу делать деньги именно на «нетронутости» национальных кор- ней, на невовлеченности самобытной традиции в прямые товарно-денежные отношения. Не стилизаторский хор имени Пятницкого, а хор натуральных деревенских бабушек способен привлечь интерес к местности. А если бизнесу будет выгодно привлекать интерес, он руки отобьет всякому, кто позарится на самобытность.

Культурная идентичность и впрямь такой же успешный товар, как возведение дорогих отелей, более того, no-настоящему дорогие и способные давать местным жителями высокооплачиваемую работу отели нужны лишь там, где есть эта самая идентичность. Иначе Сардиния была бы не Сардини- ей, а Анталией. Со всеми вытекающими ценовыми последствиями.

Другой вопрос, где искать ее, эту самую идентичность. Вот передо мной листочек с темами «Русских чтений», еженедельно проводимых в Москве лабораторией «уморазвивающей педагогики» некой Русской Академии. Некоторые темы: «Семь этапов иудо-христианской крещенской оккупации Ведической Православной России» Или «Расовый смысл русской идеи», докладчик -«теоретик расологии» такой- то. Или «Христианство - это троянский конь иудаизма». Или «Как, в отличие от В. В. Розанова и Л. Н. Толстого, лжеправославными старцами Оптиной пустыни были зомбированы Н. В. Гоголь, Ф. М. Достоевский и другие русские интеллектуалы». Среди докладчиков названы не только безвестные «ведо-православные писатели» и начальники «Академии казачьих войск», но и, например, прошлогодний лауреат Солженицынской премии А. С. Панарин (Правда, уверенности, что он действительно выступал там, у меня нет; надеюсь, что его просто подставили.)

Самое интересное - это название места, где происходит поиск идентичности. Клуб «Юность». Особо приглашаются школьники и студенты. Комментариев нет. Вопросы – остаются.

Альгеро—Москва

А это – возвращение к иракский теме. Интервью известного английского экономиста.

«МК», 6 мая 2003 года.

ОТКРОВЕНИЯ УЧЕНОГО ЛОРДА

Означает ли иракский военный триумф Америки ее политическую победу? Или, как предсказывает египетский президент Мубарак, эта «виктория" приведет к появлению сотен новых бен ладенов? Обрушатся ли мировые цены на нефть? И, наконец, сможет ли российская экономика выйти из клинча? Лорд Роберт Скидельский — один из самых знаменитых ныне живущих британских экономистов. Научные успехи принесли этому потомку эмигрантов из России богатство и огромный авторитет. "МК» удалось побеседовать с лордом во время его недавнего визита в Москву. . .

В. – может ли Америка контролировать Ирак? Или ее военная победа окажется пирровой?

О. — Я по-прежнему убежден, что война в Ираке была ошибкой. Эта война лишь ускорила перемены, которые в ином случае произошли бы естественным путем. Режим Саддама был обречен при любом раскладе — возраст Хусейна приближается к 70, лет через пять режим обязательно трансформировался бы. Действия Америки вызвали огромное недовольство и раздражение. В результате проблема терроризма не только не будет решена. Новые легионы террористов будут атаковать цели в Европе и Британии.

В. — Большинство россиян убеждены, что главной причиной войны в Ираке была нефть. Вы с этим согласны?

О. — Главная причина войны — желание США использовать нынешний момент своего могущества для радикального передела всего Ближнего Востока. План сделать это существовал и до 11 сентября. Но теракт дал американцам необходимый предлог.

Хочу сказать также, что США вовсе не хотели уронить мировые цены на нефть. Многим американским нефтяным корпорациям очень выгодны нынешние цены. Они означают для них высокие доходы.

В. — Американские аналитики клянутся: главная причина исламского терроризма — это многолетний экономический и социальный упадок арабского мира. И, мол, война в Ираке - первый шаг к исправлению этой ситуации. . .

О. — Это очень большое упрощение. В Ираке, например, не было никакого терроризма.

Главная причина арабского терроризма — это конфликт в Палестине. Не случайно первые террористы-самоубийцы появились именно здесь. У палестинцев просто нет другого эффективного способа борьбы с Израилем. Если решить палестинский вопрос, то большинство очагов террора в регионе угаснет.

В. — Но все-таки действительно ли арабский мир находится сейчас в упадке?

О. — Арабские страны не сумели получить никаких выгод от процессов мировой глобализации. Там не происходит никаких прорывов. А в некоторых отношениях в последние десять-пят- надцать лет процессы развития пошли вспять. . . Более того, упадок не ограничивается арабским миром. Почти весь огромный африканский континент находится в состоянии глубокого кризиса. Местные правительства не способны справиться с ужасными проблемами своих стран. А Запад почти не помогает. В перспективе эта ситуация чрезвычайно опасна.

В. - Поможет ли американская победа в Ираке повернуть вспять эти процессы - хотя бы на Ближнем Востоке?

О. — Теоретически экономическое улучшение возможно. Для этого США должны выдвинуть план масштабного экономического восстановления Ближнего Востока. Что-то типа плана Маршалла для Европы после Второй мировой войны. В рамках этого плана должны потечь огромные денежные реки. Причем использоваться они должны не только для восстановления Ирака, но и для создания общего ближневосточного рынка. А США должны гарантировать, что все это будет

сделано на принципах мира и законности. Но я очень сильно сомневаюсь в вероятности чего-то подобного. Очень слабо верится, например, в готовность США вложить в этот проект достаточно средств.

В. — Насколько вероятны новые военные удары США против других стран?

О. — Это очень возможно. Идеологическое оправдание новых войн уже существует. Это доктрина упреждающего удара. Кроме того, все империи развиваются по одной и той же логике. Они начинают с какой-то ограниченной операции. Но в ее результате возникают новые опасности. И империя засасывается еще в один конфликт. Допустим, против американских военных и чиновников начнутся теракты. Амери- канцы могут решить, что эти террористические группы базируются за пределами Ирака — например, в Сирии, или Иране, или в любом другом месте. В этом случае у Америки будет предлог для новой войны.

В. — Как долго, по-вашему, Америка будет играть роль мирового полицейского?

О. — Пока у Европы и у всех остальных стран есть только один выход. Признать, что в обозримой перспективе в мире имеется лишь один центр силы. И постараться не только приспособиться к этому обстоятельству, но и извлечь из него максимальную пользу.

Но вовсе необязательно, что нынешние тенденции в американской политике будут длиться бесконечно долго. Контроль над внешней политикой Вашингтона сейчас захвачен очень узкой группой людей. Их ориентация на империализм может столкнуться с очень сильной оппозицией внутри страны.

В. — Закончена ли ссора между Америкой и Францией с Германией? Или сейчас начался процесс постепенного разрушения НАТО?

О. — В конечном итоге отношения будут "заштопаны". У Франции, Германии и Евросоюза в целом нет другого выхода. И им просто не к кому больше примкнуть, кроме как к США. Ситуация могла бы измениться, если бы Евросоюз превра- тился в серьезную независимую военную суперсилу. Но пока этого и близко нет.

Есть, конечно, еще и Россия. Но пока ваши вооруженные силы безнадежны. Их невозможно назвать современными. А деньги на приведение вашей армии в приличный вид появятся только после оздоровления экономики страны.

В. — Как вы оцениваете российскую политику во время иракского кризиса?

О. — Она велась очень хорошо и полностью соответствовала вашим национальным интересам. Москва не порвала с США. Путин с радостью дал Франции возглавить антиамериканскую коалицию в Европе. И теперь вся враждебность Вашингтона направлена на Париж, а не на Москву. Впрочем, у вас фактически не было никакой альтернативы. Франция — один из лидеров Евросоюза и может себе позволить строить политику на определенном противостоянии США. А Россия сейчас очень уязвима. У нее нет достаточных ресурсов для радикальных шагов в международных делах.

В. — А некоторые аналитики утверждают: если бы Россия поддержала войну, наши фирмы не выкинули бы сейчас из иракской нефтепромышленности. . .

О. — Однозначно это не так. России в любом случае мало что удалось бы сохранить в иракском нефтяном секторе. И на этом, кстати, список ваших потерь не заканчивается. Вы потеряете также ближневосточный рынок оружия. Теперь все оружие, покупаемое в регионе, будет либо американским, либо британским. Вы сможете продолжать поставки разве что в Иран.

В. — Удастся ли Москве протолкнуть идею о списании долгов СССР в обмен на прощение иракских?

О. — Я думаю, это тоже не получится. Более того, я не уверен, что российское правительство будет до конца настаивать на этой своей идее. Ситуации с долгами Москвы и долгами Багдада невозможно сравнивать. Сейчас общепризнанно: обложение Германии после ее поражения в Первой мировой войне непомерными репарациями было страшной ошибкой. Вывод из этого однозначен. Победитель должен заплатить цену за свой триумф: восстановить экономику побежденной им страны. Это означает полное прощение долгов потерпевшего поражение государства. Россия никакой войны не проиграла, и поэтому вопрос о прощении ей долгов на серьезном уровне ставится не будет.

В. — Но разве это справедливо? Мы ведь с Ираком не воевали!

О. — Четкость выплаты долгов — вопрос репутации вашей страны. Москва однозначно заявила: она способна аккуратно выплачивать свои долги. Выполнение этого обещания позволяет России брать новые кредиты под новые более скромные проценты.

В. — Согласно исследованию авторитетной американской аналитической корпорации "Рэнд", экономика России по- прежнему находится в глубоком упадке. Вы с этим согласны?

О. — Глубокий упадок — чересчур сильный термин. Российская экономика растет на уровне 3— 4% в год. Проблема в том, что ваша экономика растет не настолько быстро, чтобы догнать развитые страны. Путин как-то сравнил Россию с Португалией. Так вот, чтобы догнать Португалию через 15 лет, уровень роста вашей экономики должен быть не менее 8% в год. . .

В. — Есть ли у нашей страны реальный шанс перестать быть сырьевым придатком Запада?

О. — У вас есть один-единственный способ этого добиться. Большая часть научного и технического капитала России уже уплыла за границу, но кое-что пока еще осталось. Вы должны использовать эти остатки для создания высоких технологий, конкурентоспособных на мировом рынке. Как это можно сделать? Я не знаю. Могу лишь указать на типичную ошибку ваших реформаторов прошлого десятилетия.

Ошибка этих людей заключается в уверенности, что на развалинах очень быстро возникает новая жизнь. Если вы что- то уничтожаете, вы оставляете после себя пустыню. . .

Беседовал Михаил РОСТОВСКИЙ.

Что бы ни случилось, а слухи всегда существуют, и «Московский комсомолец» их собирает.

«МК», 5 мая 2003 года.

РЕЙТИНГ СЛУХОВ

ЗА "ЯБЛОКОМ" СТОЯТ ПИТЕРСКИЕ

Кремлевские кулуары

Недавно "Яблоко" выступило с инициативой, которую раньше проталкивала КПРФ: отправить правительство в отставку. Если с коммунистами все было предельно понятно — пиарятся люди, то что стоит за идеей "яблочников" — большой вопрос.

По слухам, самое прямое отношение к "отставной" инициативе имеет Кремль. А точнее, "питерская группа" из Администрации Президента. Григорий Явлинский, который в последнее время наладил отношения с Кремлем, будто бы уловил царящие среди питерских антиправительственные настроения и озвучил их. Разумеется, при поддержке земляков Путина.

Как утверждают слухмейкеры, с помощью вотума недоверия правительству питерские намерены подставить "Единую Россию", еще более испортить ее имидж. Ведь с недавних пор "партия власти" начала активно критиковать правительство. С жесткими заявлениями выступил даже лидер "Ед-Ра" Борис Грызлов, который сам является министром. . . А теперь пред- ставьте, что "Яблоко" (возможно, вместе с коммунистами) вынесет инициативу об отставке на обсуждение Думы. Как себя поведут центристы? Скорее всего откажутся голосовать "за". Во-первых, все их нападки на Касьянова и К° — желание "абстрагироваться" от непопулярных правительственных законов (за которые, кстати, сами центристы и голосовали). Во-вторых, выразив недоверие правительству, "медведи" тем самым выразят недоверие своему шефу Грызлову. Так что сами понимаете: поддержать "яблочников" "единороссы" никак не смогут. Зато дадут прекрасный карт-бланш оппозиции, которая сможет публично уличить "медведей" в двуличии. . .

ЗА КРЕСЛО ГЛАВЫ ТВЕРСКОЙ ОБЛАСТИ БУДУТ БИТЬСЯ СИЛОВИКИ

Кулуары МВД

Настоящей битвой титанов грозят обернуться губернаторские выборы в Твери. Аналитики говорят о возможности выдвижения в губернаторы самого велеречивого милицейского генерала — замминистра МВД (он же статс-секретарь) Владимира Васильева.

Абсурдность ситуации заключается в том, что бороться Ва- сильеву предстоит совсем не с действующим губернатором Платовым (по данным ФАПСИ, его рейтинг не превышает и 20%), а со своим же коллегой — бывшим замминистра Игорем Зубовым, тоже генерал-полковником.

По слухам, Зубов, урожденный тверяк, тоже намерен выдви- гаться в губернаторы и успел даже заручиться поддержкой Кремля. Это вполне правдоподобно. Власть давно уже имеет на Зубова виды, ведь в отставку его, заподозрив в нелояльности, отправил не кто иной, как Владимир Рушайло (правда, через пару дней он был низвергнут сам). Однако до последнего момента подходящей должности подыскать Зубову не могли.

В РОССИЮ ХЛЫНУТ КИТАЙЦЫ

Слухи из приграничных районов

В Китае просто аховая ситуация: эпидемия атипичной пневмонии продолжается, вирусом заражено более трех тысяч человек. На неопределенный срок закрыты кинотеатры и рестораны, введен карантин в госучреждениях, армейских казармах, на городских рынках. Как уберечься от болезни, если меры предосторожности не помогают?

По слухам, наиболее сообразительные китайцы уже нашли вы- ход из ситуации: перебраться в соседнюю Россию. Другие государства-соседи ужесточили пограничный контроль, однако Россия в этом плане, как известно, — страна уникальная. Говорят, что всех китайцев, пересекающих наши рубежи, проверяют на предмет заражения вирусом, но если в Москве контроль действительно жесткий, то можно себе представить, что делается где-нибудь в дальневосточной глубинке. . . Да и потом, инкубационный период новой болезни — то есть срок, в течение которого она проявляется, — десять дней, поэтому в Россию может въехать внешне совершенно здоровый человек.

По слухам, за последние две недели в Россию нелегально про- никли более двух тысяч китайцев. Но на этом дело явно не закончится: жители приграничных районов ожидают "прибытия" как минимум двух десятков тысяч "гостей". Хорошо, если все они действительно будут здоровы. . .

ЕВГЕНИЯ КИСЕЛЕВА ПОЗВАЛИ НА НТВ

Телевизионная молва

Евгений Киселев ушел в отпуск до 18 мая. Многие гадают: вер- нется он на работу или нет? Ведь, как известно, должность Киселева висит на волоске: возможно, что в качестве гендиректора на ТВС придет Александр Любимов, который планирует упразднить должность главного редактора (ее и занимает Киселев). Насчет того, "уйдут" Евгения Киселева или оставят, единого мнения пока нет. Но в одном слухмейкеры сходятся: главред ТВС начал, на всякий случай, подыскивать себе отходные пути.

Так, по слухам, в качестве одного из вариантов Киселев рассматривает возвращение на НТВ. Туда его будто бы пригласил Леонид Парфенов. Памятуя о том, что Евгений Киселев позвал его в трудную минуту под свое крыло (это произошло после того, как Парфенов заявил об уходе "Намедни" с НТВ), Леонид, по слухам, решил отплатить коллеге добром. Говорят даже, что на НТВ "под Киселева" будет со- здано новое политическое ток-шоу—в том случае, конечно, если телеведущий даст согласие на сотрудничество.

Второй вариант, который якобы имеется у Киселева, — это возвращение в стан Русинского. А точнее, работа в его проекте "Эхо-ТВ" —телеверсии радиостанции "Эхо Москвы". Этот канал вещает на русскоязычное население Запада. Но то, что главред ТВС предпочтет второй вариант, маловероятно: это не формат Киселева.

ПРИХОДИТ МОДА НА УЗОРНЫЙ ЗАГАР

Любители поджариться на солнышке

По слухам, в Западной Европе грядет настоящий бум: тамошние стилисты изобрели новый и при этом очень простой способ загара — "узорами". Это нечто вроде тату. Берешь специальную наклейку в форме бабочки, змейки, листика или даже черепа, "лепишь" на тело, и — вперед, на солнце. Спустя некоторое время наклейку снимаешь, и на фоне шоколадной, кожи остается белое пятно — тот самый рисунок, который ты хотел видеть на себе. Говорят, смотрится просто изумительно. Особенно если узоров несколько. Например, туча бабочек на ногах, "листопад" на спине или черепа на попе (это для нудистов). Новинка непременно станет хитом сезона. Да и стоят наклейки недорого: по слухам, от 2 до 5 долларов за один рисунок. . . До России эта мода пока не дошла, но все впереди. Вполне возможно, что уже к концу нынешнего лета мы сможем наблюдать на пляжах "узорчатых" барышень и даже мужчин.

Ну а теперь прошу простить мою очевидную слабость. В двух последовательных номерах «Нового времени» были опубликованы материалы, посвященные шестидесятилетию знаменитого восстания в гетто Варшавы. Не могу не привести эти материалы.

«Новое время», №16 за 2003 год.

БУНТ ОБРЕЧЕННЫХ

Из 400 тысяч евреев, живших в Варшаве, уцелели 200 человек

Яков Этингер

Шестьдесят лет назад, 19 апреля 1943 года, началось восстание узников Варшавского гетто. Когда крупные силы нацистов, включавшие танки и артиллерию, вошли в гетто, чтобы приступить к очередной депортации евреев в лагеря смерти, они натолкнулись на хорошо организованное во- оруженное сопротивление и вынуждены были отступить. И для подавления восстания гитлеровцам потребовалось почти два месяца, несмотря на то, что их огневая мощь во много раз превосходила огневую мощь повстанцев. . .

Виновны лишь в том, что родились евреями

Накануне Второй мировой войны в Польше проживали свыше 3 миллионов евреев. Из них в Варшаве - около 400 тысяч, составлявших примерно одну треть жителей польской столицы. К середине 1941 года ее еврейское население было согнано в специально отведенные районы, превращенные в гетто. В нем, окруженном высокой стеной и изолированном от остального мира, царили страх, голод и болезни. Люди умирали один за другим.

20 января 1942 года на конференции нацистских руководителей в берлинском пригороде Ванзее был принят план «окончательного решения еврейского вопроса». Была запущена машина массового уничтожения в лагерях смерти в Освенциме, Майданеке, Треблинке, Собибуре, Белжеце, в которые с начала 1942 года стали свозить евреев из Польши и других оккупированных гитлеровской Германией стран Европы.

Однако, несмотря на репрессии нацистов, дух узников Варшавского гетто не был сломлен. В нем стали формироваться центры сопротивления, созданные различными еврейскими политическими партиями, действовавшими в условиях подполья. Важнейшими из них были различные сио- нистские организации, социалистический Бунд и руководимая коммунистами организация «Спартак». Первая еврейская боевая организация «Свит» была создана в декабре 1939 года ветеранами польской армии вскоре после захвата германскими войсками Варшавы. Большая часть ее участников принадлежала к так называемым сионистам-ревизионистам, придерживавшимся наиболее радикальных взглядов. В апреле 1942 года была образована еще одна боевая организация - «Антифашистский блок», - объединившая четыре сионистские группировки и коммунистов. Бунд организовал свою собственную боевую группу «Самооборону».

В июле 1942 года начались массовые депортации узников гетто в Треблинку.

В августе вместе с руководимым им еврейским «Домом сирот», в котором были 200 детей, погиб в газовой камере в Треблинке выдающийся гуманист, педагог, врач и общественный деятель Януш Корчак (Генрик Гольдшмидт), героизм и мученичество которого вошли в легенду. В августовские дни 1942 года Католический фронт возрождения Польши распространил воззвание, написанное католической писательницей Зофией Коссак-Шчуцкой: «В Варшавском гетто, отделенном стеной от мира, несколько сот тысяч смертников ждут смерти. У них нет надежды на спасение. К ним никто не придет на помощь. . . Гибнут все. Богатые и бедные, старцы, женщины, мужчины, молодежь, грудные дети. . . Они виноваты лишь в том, что родились евреями, приговоренными Гитлером к уничтожению. Мир глядит на эти преступления, самые страшные изо всех, что видела история, и молчит. Дальше нельзя терпеть. Тот, кто молчит перед фактом убийства, тот сам становится по- собником убийцы. Кто не осуждает - тот разрешает. Поэтому поднимем, голос мы, поляки-католики».

И многие поляки откликнулись на этот призыв. . .

Тем временем до 13 сентября 1942 года были депортированы в лагеря смерти или погибли в гетто свыше 300 тысяч человек. К концу года в гетто оставалось 60 тысяч евреев. В этих условиях 28 июля 1942 года была создана «Еврейская боевая организация», в которой объединились почти все подпольные группы. Сионисты-ревизионисты образовали отдельную организацию - «Еврейский военный совет». С помощью польских патриотов было приобретено небольшое количество оружия, а созданные в гетто подпольные мастерские стали изготовлять самодельные ручные гранаты и бомбы.

С револьвером

против

бомбардировщика

18 января 1943 года началась новая крупная акция по депортации евреев. На этот раз подпольщики, несмотря на скудное вооружение и отсутствие соответствующей военной подготовки, оказали нацистам вооруженное сопротивление. Упорные уличные бои продолжались четыре дня. Нацистам удалось отправить в лагеря смерти лишь 6 тысяч человек. Около 1 600 были уничтожены в самом гетто. Жизнь в нем была фактически парализована.

Но «Еврейская боевая организация» и другие группы готовились к вооружённому сопротивлению в случае новой попытки германского командования ликвидировать узников гетто. Был создан штаб из пяти человек во главе с двадцати- четырехлетним Мордехаем Анелевичем. Этот штаб взял фактически руководство гетто в свои руки. К середине апреля 1943 года в составе «Еврейской боевой организации» было 22 отряда общей численностью в 500 человек. Кроме того, отдельно действовал большой отряд «Еврейского военного совета».

На каждого бойца приходился один револьвер, пять гранат и пять бутылок с зажигательной смесью; на каждом участке обо- роны имелось по три винтовки. Повстанцы располагали двумя минами и несколькими автоматами. Были оборудованы боевые позиции, большое количество бункеров для оставшегося населения гетто с запасами воды и продовольствия, разработаны пути отступления через чердаки, подвалы, канализационные трубы.

Накануне восстания обе еврейские боевые организации договорились о согласованных действиях. 18 апреля герман- ское командование приняло решение о штурме гетто и на следующий день штурмовики попытались взять его, но, встретив ожесточенное сопротивление и понеся большие потери, вынуждены были бежать. Началось восстание узников гетто. Над штаб-квартирой «Еврейской боевой организации» были подняты флаги Польши, СССР, США, Англии, Франции и еврейское бело-голубое знамя с шестиконечной звездой. Потерпев неудачи 19 апреля, на- цисты решили сжечь гетто. Оно было подожжено авиабомбами и специальными группами поджигателей. Несмотря на гибель многих бойцов, гетто продолжало героически сопротивляться.

Из Берлина поступил приказ - немедленно его уничтожить. С каждым днем положение восставших становилось все более безнадежным. 8 мая 1943 года эсэсовцы захватили штаб- квартиру «Еврейской боевой организации». Сопротивление повстанцев было сломлено к началу июня, но отдельные боевые группы продолжали борьбу все лето. Десятки тысяч оставшихся в гетто были схвачены и отправлены в Треблинку. Погибли Мордехай Анелевич и многие другие руководители восстания.

Помощь «белых» и «красных»

Еврейское движение сопротивления в Варшаве, а также в других городах Польши - Белостоке, Ченстохове, Бендзине, - где вспыхнули восстания, во многом зависело от отношения польского населения. Некоторые подпольные польские организации, в частности движение «Национальные вооруженные силы», не скрывали своих антисемитских настроений и даже убивали беглецов из гетто и еврейских партизан.

Но представители так называемой Делегатуры - находившегося на территории Польши подпольного органа польского эмигрантского правительства в Лондоне -осуждали уничтожение евреев. При штабе созданной Делегатурой Армии Крайовой действовал еврейский сектор, который помогал спасшимся бойцам гетто, подыскивал для них убежища в польских семьях,

снабжал деньгами и фальшивыми документами.

В этих целях был создан Совет помощи евреям, который летом 1943 года помог 12 тысячам евреев, скрывавшихся в Варшаве.

Еврейский сектор был связан с повстанцами Варшавского гетто и снабжал их оружием. Командование Армии Крайовой предприняло в конце апреля 1943 года попытку взорвать стены гетто, чтобы вывести еврейских бойцов. Штаб Армии Крайовой по радио и с помощью курьеров передавал польскому эмигрантскому правительству информацию об уничтожении польских евреев, а также обращения о помощи подпольщиков. Но информации было недостаточно, и часто она запаздывала, так как и в штабе Армии Крайовой существовали антисе- митские элементы, с которыми еврейский сектор вел безуспешную борьбу.

Военную помощь варшавским повстанцам пытались оказать коммунисты и левые социалисты, создавшие свою собственную подпольную боевую организацию - Армию Людову. Вывели уцелевших повстанцев при ее содействии.

Помогала евреям и Католическая церковь. Многие из них, главным образом дети, нашли убежище в более чем 40 монас- тырях.

Когда 1 августа 1944 года в Варшаве началось организованное Армией Крайовой вооруженное восстание против нацистов, во главе которого стоял генерал Тадеуш Бур- Коморовский, к нему присоединились более тысячи евреев из остатков «Еврейской боевой организации». Большинство из них погибли в боях, сражаясь рука об руку с польскими патриотами.

17 января 1945 года части Красной армии освободили Варшаву. К этому времени в живых оставались лишь 200 евреев, скрывавшихся в укрытиях и развалинах.

19 апреля 1948 года - в пятую годовщину восстания в гетто - в Варшаве на площади Героев гетто был открыт монумент его бойцам. В память о Мордехае Анелевиче в Израиле в 1951 году был установлен памятник в кибуце, названном его именем. Другой кибуц «Борцы гетто», вблизи города Акко, был основан в 1949 году группой бывших партизан и бойцов ев- рейского сопротивления в Варшаве, других польских городах и в Литве. Уже более полувека в этом кибуце функционирует «Музей борцов гетто», в котором хранится архив документов Варшавского восстания, а также действует учебно- воспитательный центр имени Януша Корчака.

КРЕПОСТЬ МАСАДА В ВАРШАВЕ

Восстание в гетто сродни подвигу защитников иудейской святыни

Петр Горелик

Летом 1945 года, после Победы, я покидал армию - ехал в Москву поступать в военную академию. Обстоятельства и начальство долго не отпускали меня, и я торопился успеть к началу экзаменов. В один из последних дней июля я приехал в Варшаву. Поезда отходили на Москву от небольшого полуразрушенного вокзальчика в восточном предместье польской столицы. Пришлось сразу же переправиться через Вислу. Смеркалось, и руины Варшавы, отчетливо виднелись на фоне заката. Парадокс: отмеченный медалью «За освобождение Варшавы», я так и не видел города. Наша армия генерала Батова наступала много севернее и только способствовала взятию города. Да и что я мог увидеть? Сплошные руины?

Молчание советской пропаганды

И все же хотелось побывать в Варшаве, «отметиться» пребыванием в первой освобожденной нашим фронтом европейской столице. Хотелось побродить среди руин, бывших немыми свидетелями восстания в Варшавском гетто.

Незарубцевавшиеся раны развалин не успели еще покрыться пылью времен и могли многое рассказать тем, от кого тща- тельно скрывали не только подробности, но и сам факт события. Среди ежедневно публикуемых нашими газетами того времени обзоров - «Борьба угнетенных народов Европы против гитлеровских захватчиков» - тщетно было искать хотя бы упо- минания о восстании Варшавского гетто. До нас доходило все: о нападении на немецкий гарнизон югославских партизан, о мести французских антифашистов, о ненависти эльзасцев, о пожарах на предприятиях Дании, борьбе норвежских моряков и греческих патриотов, но ни слова о евреях. Антисемитизм главпуровской пропаганды принял форму умолчания.

Только 31 мая, через сорок дней после начала восстания, появились первые упоминания. «Известия» со ссылкой на Рейтер в небольшой заметке сообщали, что свыше трех недель немцы ведут настоящую осаду еврейского гетто, применяя танки и авиацию. Население гетто, писали «Извес- тия», нанося ответные удары, поджигает склады вооружения. В уличных схватках уничтожено свыше 1000 немцев. Но событие не было квалифицированно как восстание. Никаких подробностей. В планы нашей пропаганды не входило разрушение мифа о неспособности евреев к сопротивлению, об их якобы врожденной трусости и потому обреченности на заклание.

Сейчас мы знаем, что это было подготовленное восстание. Началу активных действий предшествовала опаснейшая в условиях глубокого подполья работа по сколачиванию боевых групп и сбору оружия. Территорию гетто разделили на три оборонительные зоны во главе с командирами: Марк Здельман возглавил район Щеточной фабрики, Израиль Канал -центр, Элизиар Геллер - окраинную часть.

Евреи Варшавского гетто, в том числе дети, женщины, старики, вооруженные камнями, палками, несколькими пистолетами и винтовками, сопротивлялись регулярным частям вермахта дольше, чем вся Польша, дольше, чем великая европейская держава Франция. В неравной борьбе евреи уничтожили 15 тысяч гитлеровцев, надолго сковали значительные силы немцев и помогли усилению движения сопротивления.

Восставшие выдвинули из своей среды талантливых руководителей, людей беспримерной личной храбрости. Имена Мордехая Анелевича, Ицхака Цукермана, Гирша Берлинского, Марека Эдельмана, Эдварда Фондамински, Михаэля Розенфельда, Леона Родаля, Павла Френкеля наряду с именами героически сражавшихся женщин - Цивьи Лубеткин, Рахили Штайн, Тоси Альтман, Хаей Рохман - навсегда останутся в памяти евреев.

«Чудо истории»

Понимали ли восставшие, в большинстве своем безвестные герои, значение своего подвига для разбросанных по всему миру евреев? Понимали ли, что вписывают ярчайшую страницу в историю еврейского народа? Вряд ли они думали о столь высоких материях. Таково свойство героических событий, что совершаются они обыкновенными людьми, каждый из которых, не задумываясь над историческим значением своих действий, борется за право жить, за жизнь своих близких, за свое че- ловеческое достоинство. И лишь последующие поколения оценивают их совокупный подвиг как явление исторического масштаба.

Я сопоставил подвиг варшавских евреев с Фермопилами и Брестской крепостью. Их объединяла безнадежность борьбы. Сейчас я нахожу более точное сравнение. Восстание евреев Варшав- ского гетто сродни подвигу защитников горной палестинской крепости Масады в годы Иудейской войны.

Глядя с высоты на горящий Иерусалим и разрушение Храма - этой еврейской святыни, защитники крепости поклялись стоять до последнего. Только через три года после падения Иерусалима римляне двинули войска против Масады. С большим трудом римлянам удалось, насыпая холмы вокруг осажденных, закрепиться на единственно доступной площадке и подвести таран. Проникнув в крепость через брешь они встретили сопротивление на каждом из 37 воздвигнутых обороняющимися бастионов, сжигая их вместе с защитниками. Потеряв надежду на удержание крепости, Элеазар бен-Яир, руководивший обороной, убедил защитников крепости покон- чить с собой, но врагу не сдаться. Ворвавшиеся в крепость римляне нашли в живых только двух женщин. Римляне захватили крепость, но не победили дух народа, пережившего на века своих победителей.

Выдающийся русский философ Сергей Булгаков в работе «Расизм и христианство» назвал сохранение еврейского на- рода «настоящим чудом истории» на фоне гибели и исчезновения многих древних народов. Традиционным стало объяснение «чуда» верностью евреев своей религии, традиции, культуре. Но только ли этим? Правомерно ли сбрасывать военную составляющую истории евреев?

Исторически сложилось, что евреи как воины могли проявить себя, защищая свою свободу и независимость вместе с народами, в среде которых они жили. Наиболее яркое тому свидетельство - участие сотен тысяч евреев в борьбе с фашизмом рука об руку с народами антигитлеровской коалиции. Но были и примеры организационной обособленности.

В своих «Записках о войне» Борис Слуцкий пишет: «Осенью 1944 года было закончено обмундирование и первичное обучение еврейской бригады 8-й английской армии. Их выстроили на плацу. Из двенадцати колен воинов, вышедших в свое время из Египта, уцелело совсем немного - одна бригада. И вот впервые за два тысячелетия прозвучала команда на древнееврейском языке: «Смирно!» Американский журналист Луи Голдинг рассказывает о слезах, выступивших на глазах солдат, - все круги Майданека прошли перед ними. Евреи еще не думали о земле Ханаанской - туда они ворвались в марте 1945 года, а пока они оккупировали Любек. Они вспоминали сорок лет пустыни. Традиции боя, войны не было. Их предсто- яло создать».

С этим выводом можно согласиться лишь частично. Традиции были. И не только в прошлом. Подвиг евреев Варшавского гетто можно рассматривать и как продолжение древних традиций, и как опровержение злобных измышлений, будто ев- реи не способны отстаивать с оружием в руках свое право на жизнь и человеческое достоинство.

«Новое время», №17 за 2003 год.

ТОТ, КТО ТУШИТ СВЕТ ПОСЛЕДНИМ

Восстание в Варшавском гетто глазами его участников

___Михаил Румер-Зараев___

В шестидесятые годы Польшу в Москве называли самым веселым бараком в социалистическом лагере. Для советского человека, да к тому же молодого и невыездного, Варшава выглядела заграницей. Впоследствии я бывал и в Берлине, и в Нью-Йорке, но даже тени того пленительного ощущения свободы, жадного впитывания чужого быта, культуры, языка и наслаждения всем этим я не испытывал.

В этом наслаждении заключалось, однако, некое нравственное противоречие. Я приехал с определенной целью - собрать материал о Варшавском гетто, его восстании, мученичестве польских евреев. И делал все, что положено в подобных случаях: работал в Еврейском историческом институте, встречался с уцелевшими участниками восстания, ездил по концлагерям.

В двух измерениях

Теплым сентябрьским днем я шел вдоль лесной опушки по дороге, выложенной белыми плитами, имитировавшими шпалы, и попал на поле, усеянное серыми гранитными глыбами. На каждой стояло название города. Под этими глыбами в лесной земле лежали 800 тысяч убитых. Ум не в состоянии вместить эту цифру - 800 тысяч человек, похороненных на нескольких гектарах земли. То была Треблинка.

Несколько дней спустя я стоял на огромном дворе, заросшем пыльной, жесткой, осенней травой. Сюда, казалось, не доносились никакие звуки жизни. Только куковала кукушка, отсчитывая чьи-то годы. В дрожащую стеклянную голубизну этого дня я вышел из мрака газовой камеры. То был Майданек.

Но в тот же самый день, примчавшись из Люблина в Варшаву, я отправился в театр «Атенеум» на изысканнейшую постановку пьесы Петера Вайса о маркизе де Саде и завершил вечер в ресторанчике на берегу Вислы, где из открытого окна были видны речные огни, а оркестр исходил томительными тягучими мелодиями.

Наутро я отыскивал улицу. Во время войны она называлась аллея Шуха. Там помещалось гестапо. Я шел вдоль пыточных камер и на беленой стене одиночки читал выцарапанное: «Никто обо мне не думает и не знает. Я так одинока, и я должна умереть без вины».

Сердце разрывалось от ужаса и сострадания. Но нет, оно не разрывалось. Оно жило, стучало. И, выйдя из подземелья, походив, покурив, посидев на скамейке парка, я снова начинал впитывать в себя все окружающее с какой-то мучительной, почти сладострастной наблюдательностью. Вот ксендз в нейлоновой сутане - сухощав, строен, значителен. Вот пожилой господин с зонтиком подмышкой целует руку девушке в замшевой куртке, начиная разговор, полный значительных улыбок и кокетливых недомолвок.

Как это совмещалось с только что прочитанным восклицанием, полным смертной тоски и безысходного одиночества? Жизнь шла в этом поразительном контрапункте. И твое сознание, вместив глубину предсмертного страдания, одновременно жадно поглощало ликующую плоть сегодняшнего мира.

Такая двойственность бытия казалась мне постыдной, кощунственной, но она была реальной. Я не мог изгнать ее из себя, из своего молодого естества. И все эти варшавские дни проходили для меня в двух измерениях – трагического прошлого и прекрасного земного настоящего.

«На мармелад»

Время от времени друзья доставали мне телефон очередного обитателя гетто, участника восстания. Как правило, мы встречались в уличном кафе где-нибудь в центре города, и я записывал все, что мне рассказывали, отодвинув чашку недопитого кофе, среди сигаретного дыма и щебетания юных польских пани.

Одного из моих конфидентов звали Бернард Борг. К моменту нашей встречи он был пенсионером. Скромный пожилой еврей. Отставной кооператор. Он сражался в группе Герша Кавэ, одной из четырех боевых групп, сформированных коммунистами.

10 мая они решили выходить на арийскую сторону через подземный ход. Вышли во двор жилого дома, где их и схватили. В Треблинке он попал в партию наиболее крепких мужчин. Им сказали: «Вы не пойдете на мармелад». Эта людоедская шуточка означала, что их используют для работы. Отправили сначала в Майданек. Потом в Освенцим. Из Освенцима он перед самым освобождением бежал.

И вот этот неприметный человек, в биографии которого были все самые страшные лагеря уничтожения Второй мировой войны, сидел передо мной в кафе «Виклина», что на Маршалковской, осторожно попивая кофе, среди стен, сти- лизованно оплетенных прутьями («Виклина» по-польски - «корзина»), среди обитых красной кожей маленьких табуретов и болтовни варшавской молодежи 60-х годов.

Я спросил, как проходила в группе Герша Кавэ ночь перед восстанием. Он сказал, что у них кроме командира был еще комиссар - девушка. Ее звали Ружка Розенфельд. Она подхо- дила к каждому бойцу, спрашивая, все ли он взял с собой, не забыл ли продукты, бинты, электрический фонарик. А перед рассветом сказала речь примерно такого содержания: «По- мните, что вы продолжаете лучшие традиции освободительной борьбы польского пролетариата, что вы партизаны».

Ну что же я мог еще ожидать? Борг был старый член партии, партийный пенсионер, и беседовал он с журналистом из Москвы. Он говорил все, как надо. Наверное, так и было. Почему бы комиссару Ружке Розенфельд не произнести речь, напоминающую выступления коммунистических комиссаров в плакатных советских пьесах?

«Хотите знать правду? . .»

Больше всего мне хотелось встретиться с Марком Эдельманом. Борг был рядовым бойцом восстания, а Эдельман - заместителем командира боевой организации.

Как-то получилось, что в рассказах об уцелевших повстанцах он оставался в тени. Да и в варшавских редакциях о нем го- ворили с многозначительной улыбкой: «Конечно, герой. Заместитель Анелевича. Но с ним нелегко. Вряд ли вам удастся его разговорить. Если он вообще захочет встретиться». Его героическая биография имела теневые стороны с точки зрения официальной идеологии. Он был бундовцем, лидером бундовской молодежи в гетто, а после выхода по каналам на арийскую сторону и чудодейственного спасения участвовал в восстании варшавских поляков, поднятом Армией крайовой. Сейчас он работает кардиологом в одной из лодзинских клиник - эдакий скромный, стоящий вне политики врач.

Встретиться с ним и в самом деле оказалось нелегко. Общие знакомые не находились. Мои друзья искали подходы через третьих лиц. Звонили в Лодзь, дома его не заставали. Наконец, в ответ на сбивчивые объяснения «кто есть кто» в телефонной трубке раздалось очаровательно куртуазное, с польским распевом: «Проше бардзо».

На следующий день в вечерних дождливых сумерках на грязноватой окраине Лодзи отыскиваю улицу Зильверовича. Никто такой не знает. Оказывается, недавно переименована. Была Мостова. Улица прямая, пустынная, булыжная, совсем загородная. В самом конце - дом 34а. Калитка. Мокрый от дождя автомобиль. В спичечном огоньке у звонка: «Доктор Марк Эдельман».

В передней - пятидесятилетний, среднего роста, худой, изящный человек с резкими чертами умного семитского лица. Одет с элегантной мешковатостью - серый пуловер, белая рубашка без галстука.

В большой комнате - старые кожаные кресла, массивный письменный стол, тахта под пестрым пушистым покрывалом.

«Вы хотите знать правду? Нас насчитывалось двести -двести двадцать. Пятьсот? Ерунда. Двести. Было 19 апреля, 20-е, 21- е. Потом спад, перестрелки. Потом 1-е, 2-е, 3 мая. И агония. Не надо преувеличивать военное значение восстания. Главное, что оно было.

Командир боевой организации Анелевич? . . Из бедной семьи. Знаете, что такое беднота, польское еврейство? Очень способный. Он был моложе всех нас. Романтичен. Да, конечно, интеллигентен, как и все мы - интеллигентные мальчики. Он был всегда беден и честолюбив. Когда мы обедали, он сидел, охватив тарелку руками. Вот так. . . Мы спрашивали: «Мордка, почему ты так ешь?» -«Так привык. Чтобы братья не отняли».

Почему он стал командиром? Мы решили: пусть будет он, чтобы не было раскола. Он вел дневник, и Антек (подпольный псевдоним Ицхака Цукермана, другого заместителя командира боевой организации, также оставшегося в живых. -М. Р.-З.) как-то пришел ко мне и сказал: «Он записал: если я не буду командиром, пусть ничего не будет». Он очень ценил свою должность. Однажды он сделал что-то не так, и мы с Антеком сказали ему: «Смотри, Мордка, ты не будешь командиром». Он испугался. Но он был плохим командиром. Ему лишь бы 19 апреля, а там уж все. . . Помните его письмо Цукерману: «Сбылась главная мечта моей жизни. . .» В этом он весь.

И этот приказ Анелевича о самоубийстве. Можно было найти выход, и те, кто не выполнил его приказ, спаслись. Мы с Цивьей (Цивья Любеткин-Цукерман, одна из руководителей восстания, жена Ицхака Цукермана. - М. Р.-З.) пришли спустя два часа после этого коллективного самоубийства и помогли живым уйти.

Мы вышли через люк на Простой 10 мая. Нас было сорок, и до этого спаслись еще тридцать. Мы сели в машину. Это устроил Цукерман. Одни ушли в лес. А мы с Антеком скрывались у поляков, сначала на одной квартире, потом на другой. Потом Варшавское восстание.

Как живет Цукерман в Израиле? О, хорошо. Пьет водку, пишет книги. У него, знаете, русский характер. Цивья работает в управлении кибуцами - политическая деятельность - Нью-Йорк, Париж. Но болеет. Я был у них. Они у меня. . .»

Те же детали - миска, закрываемая руками, цифры - «нас насчитывалось двести - двести двадцать» - я прочитал годы спустя в книжке польской журналистки Анны Краль «Опередить Господа Бога», представляющей собой диалог автора с Эдельманом.

В 1968-м она рассказала в газете «Политика», как ее, маленькую девочку с печатью семитской расы на лице, означавшей смерть не только для нее, но и для тех, кто ее укрывал, пять лет передавали из рук в руки, укрывая по подвалам и чердакам. Она подсчитала: 45 польских мужчин и женщин рисковали жизнью ради ее спасения, и назвала их имена.

Сам Эдельман тоже написал книжку «Гетто борется», изданную в Лодзи в 45-м. Это документ, отчет, написанный молодежным партийным деятелем, рассказ о героизме товарищей, о гибели гетто. С Анной Краль беседует другой человек. Жесткий, едкий, преисполненный скептицизма, раздражения по отношению к каждому преувеличению, романтическому всхлипу. Таким я его видел уже в 67-м.

Их беседа с Краль пронизана пафосом демифологизации. Цукерман утверждает, что повстанцев было 500-600, а он, Эдельман, что 200-220. «Это не имеет значения, - цедит он сквозь зубы. - Все ничто в сравнении с безмерностью про- исшедшего».

Они идут с Анной на Умшлагплац, откуда людей во время большой депортации отправляли в Треблинку. Он был по- сыльным в больнице, его работа заключалась в том, чтобы стоять у ворот Умшлагплаца и выводить больных. Немцы разрешили делать это, создавая иллюзию отправки на работу. Он показал Анне бетонный столбик, у которого стоял все дни депортации. Он проводил на смерть 350 тысяч людей.

Исход

И снова временной сдвиг. Апрель 94-го. В Московском доме ученых отмечается день памяти евреев - жертв нацизма. Эдельман - гость, сидя'щий на сцене, почетный гость польского посольства, опекаемый, возимый по торжественным собраниям. Я не видел его четверть века с того самого визита в Лодзь. Тогда ему было под пятьдесят, стало быть, сейчас семьдесят пять. Лицо оплыло, потеряло жесткость очертаний. Но внутренняя сила, похоже, осталась -во взгляде, движениях, манере держаться. Он давно вышел из тени, в которой жил в послевоенные годы. В период расцвета «Солидарности» на- ходился в центре политических событий.

Сейчас он пристально смотрит в зал, где собрался московский бомонд - министры, писатели, ученые, актеры. Бывший главный партийный идеолог, ставший одним из лидеров и творцов пе- рестройки. Литературный критик, превратившийся в министра культуры. Поэт, чьи песни тридцать лет поет Россия.

Эдельман смотрит припухшими от старческих недомоганий, чуть выпуклыми глазами в зал, излучающий свечение им- перского прошлого и нынешнего демократического хаоса. А зал смотрит на Эдельмана - на старого еврея, который полвека назад вместе с двумя сотнями таких же, как он, пылких мальчиков вышел из подземелий гетто, чтобы достойно умереть с оружием в руках. И не умер, а сидит здесь, как икона, как символ еврейского сопротивления и мученичества.

Эдельман - это прошлое полувековой давности, в память которого они собрались здесь. Но на самом деле их занимает настоящее, полное боли, надежд, страхов. И настоящее пульсирует в каждом речении, произносимом с трибуны этого респектабельного зала.

«Впервые Россия вместе со всеми цивилизованными странами отмечает международный день памяти евреев - жертв нацизма».

«Сейчас, когда антисемитизм стал политическим лозунгом нескольких движений, надо сделать все, чтобы не дать этим людям приблизиться к власти».

«Существование Израиля - гарантия того, что больше Катастрофы не будет».

«День Катастрофы бронзовеет, но не бронзовеют причины, породившие ее».

В перерыве подхожу, представляюсь, напоминаю о давней встрече. Нет, не помнит. К нему столько журналистов прихо- дило за эти годы. Спрашиваю о его отношениях с Израилем. «Израиль не приемлет меня. Другой язык. Другие проблемы. Другие евреи. Не те, которые погибли в Катастрофе. Цукерману говорили, что мы плохо сопротивлялись. Воюет же Израиль с арабами. Ицхак не обрел себя в политической реальности Израиля. Он был из другого мира. Весь в польской культуре». В те же самые дни «Маарив» напишет про Эдельмана: «Человек грустный, молчаливый, немного нервный в своих реакциях, резкий в формулировках, непрерывно курящий. . . В Израиле многие годы заботились о том, чтобы скрыть роль в восстании тех, кто не входил в молодежные сионистские движения. Эдельман отказывается видеть в восстании несколько мистическое событие израильско- сионистского героизма. Урок, который он видит в восстании, - универсальный, гуманистический. Это события, в котором не дали выбора другой формы смерти».

Он не обрел себя в коммунистической Польше 60-х, не нашел себя в Израиле 90-х. Впрочем, кажется, он ощущает себя на месте в современной Польше. Он не случайно остался там после войны и прожил всю жизнь. В этом изначальная заданность судьбы, начинавшейся в бундовских молодежных кружках, продолжавшейся в мучительных метаниях польской интеллигенции с ее тайной оппозиционностью коммунистическому режиму, надеждами на «Солидарность» и нынешней такой сложной и противоречивой жизнью.

Я спросил его о причинах отъезда остатков польского еврейства в конце 60-х. «Шла борьба за власть, а в такой борьбе всегда нужен враг. Без врага не мобилизуешь общество. Из оставшихся 18 тысяч евреев уехали 13 тысяч. Они чувствовали себя оскорбленными, их считали людьми второго сорта. Сколько их сейчас? Специальной статистики нет. Думаю, 4-5 тысяч. В Лодзи есть благотворительная еврей- ская кухня. Раньше приходили 300-400 человек. Сейчас 30-40. Одни старики».

И сам он старик. Умный, жесткий еврейский старик. Один из тех, кто тушит свет последним по старому московскому анекдоту времен массовой эмиграции: «Не забудьте потушить свет в Шереметьеве».

Ну и раз уж зашла речь о евреях, прочтите – кто хочет – очередную главу из воспоминаний Бенедикта Сарнова, посвященную Эренбургу.

«Лехаим», апрель 2003 года.

ШЛИ ВДВОЕМ, А ПРИШЛИ ВТРОЕМ

Бенедикт Сарнов

Был у меня в начале 50-х такой дружок — Володя Файнберг. Он писал стихи. Горячие, искренние, а главное — «под Маяковского». Это последнее обстоятельство тогда очень меня к нему располагало.

И вот — это было летом 1953-го, недавно умер Сталин, и только что был арестован и расстрелян Берия, — Володя сочинял очередную свою «маяковскую» лирическую поэму. И каждый день читал мне еще дымящийся, с пылу с жару, только что родившийся очередной ее кусок. В одном таком очередном куске он занимался самобичеванием по поводу того, что душа его очерствела, стала холодна к чужому горю. Вот, проехала, ревя сиреной, карета «скорой помощи». Значит, у кого-то — беда! (Завидев «скорую помощь» в не такие уж давние времена, мы, мальчишки и девчонки, скрестив два пальца — указательный и безымянный — повторяли: «Чур, не мое горе!») Так вот, проехала, значит, мимо «скорая помощь», писал в своей поэме Володя Файнберг, а он — ничего! И дальше шли темпераментные — в духе Маяковского — саморазоблачения, самобичевания: как смеет он, поэт, быть равнодушным к чужому горю!

Выслушав этот пассаж, я сказал Володе, что все это как-то уж очень отвлеченно. И что же ему, всякий раз, как только услышит он сирену «скорой помощи», сразу бежать куда-то, кому-то (кому?) на помощь. . . Нет, как-то несерьезно все это. И вообще, сказал я, поэт, конечно, существо сверхчувствительное. Но эта его сверхчувствительность должна проявляться прежде всего по отношению к разным сотрясениям социального порядка. Болезнь, смерть — это бывало всегда. А писать надо о том, что происходит именно сейчас, в наши дни. Мы сейчас, говорил я Володе, живем на переломе истории. Тут такие события происходят, а ты — про «скорую помощь».

И вот под влиянием этих моих разговоров Володя родил такие стро- ки.

Пока

поэты

тупили перья,

Пока

о счастье

писали поэты, — Со Сталиным рядом

работал Берия! А ты?

Ты ведь чувствовал

это!

Вот это мне понравилось. Берия в данном случае был — знак! Знак, что не все благополучно «в датском королевстве». И был тут даже прямой намек на то, что «Дания — тюрьма», как выразился о своей родине принц Гамлет, может быть, даже с меньшими основаниями, чем могли бы мы сказать о нашей.

Сейчас я уже не могу точно сказать, было ли для нас — для Володи Файнберга, сочинившего эти строки, и для меня, подтолкнувшего его к их сочинению, — имя «Берия» искренне исповедуемой нами персонификацией мучившего и угнетавшего нас положения вещей «в датском королевстве». Или (скорее всего, наверно, — именно так) это имя просто давало возможность выразить все наши социальные недовольства и тревоги в легальной форме. Так или иначе, но что-то Володя в этих своих строчках выразил. Какой-то шаг к «рубежe запретной зоны» все-таки сделал. И это мне понравилось.

И тогда Володя сказал, что ему очень бы хотелось показать свои сти- хи Эренбургу. И спросил, не могу ли я

ему в этом помочь. Я мог. Моя приятельница Лена Зонина — жена моего друга Макса Бременера — работала тогда у Ильи Григорьевича секретарем. И я попросил Лену. И она довольно легко устроила Володе встречу с классиком.

Прочитав Володины стихи, классик прежде всего осудил их несамо- стоятельность. Его в них больше всего раздражило как раз то, что мне в них нравилось: откровенная, нарочитая, каждой «лесенкой» демонстративно подчеркиваемая приверженность «школе Маяковского». Свое отношение к этой приверженности Илья Гри- горьевич выразил коротко и ясно.

— Маяковский, — сказал он, — был трибун. Но у него была трибуна.

Этой блистательной репликой он, как говорится, закрыл тему. А о нравящихся мне — главных, ключевых, как нам с Володей тогда казалось, — строчках его поэмы («Рядом со Сталиным работал Берия») отозвался так:

— Почему — рядом? Вместе!

Сегодняшний читатель, наверно, даже и не ощутит всей глубины про- пасти, лежащей между этими двумя определениями: «рядом» или «вместе» — не все ли равно? Но для нас тогда в двух этих, казалось бы, не столь уж различных определениях заключались две разные — и не просто несхожие, а прямо противоположные — исторические концепции. Если угодно, даже — два противостоящих одно другому мировоззрения.

«Рядом» — это значило, что коварный враг, как это уже не раз бывало в истории нашей страны, пробрался в самое сердце партии, сумел втереться в доверие самого ее вождя. И творил свое черное дело. И все плохое, все страшное, что было в нашей жизни, — шло от него. А вождь — как был, так и оставался в ангельски чистых, незапятнанных белых ризах «Вместе» — это значило, что обо всех черных делах своего подручною Сталин знал. И не просто знал, а прямо поручал, приказывал ему их творить. Это значило, что Берия был орудием Сталина, послушным исполнителем его воли. Говоря попросту, это значило, что именно он, Сталин, а не какой-то там Берия, и был главным врагом народа.

Хотя к таким откровенным формулировкам я тогда еще был не вполне готов, эта откровенная реплика Эренбурга меня не больно шокировала. Вероятно, до конца в этом себе не признаваясь, я и сам предполагал нечто подобное.

А Лена Зонина, когда я передал ей благодарность Володи и — с его слов — коротко изложил этот его разговор с Ильей Григорьевичем, озабоченно нахмурилась: «Ох, не надо бы ему так откровенничать с каждым. . .» Когда я сказал, что Володя не каждый, что я ручаюсь за его порядочность, она ответила, что за порядочность своего подопечного я, может, и могу поручиться, но могу ли с той же уверенностью поручиться, что он эту информацию о своем разговоре с классиком не понесет дальше? И вообще, добавила она, Илья Григорьевич несет такое чуть ли не в каждом разговоре с совершенно незнакомыми ему людьми, за которых уж и вовсе никто не может поручиться. В общем, Лена была недовольна своим шефом. А мне это беспечное его поведение, за которое она его журила, как раз понравилось.

Я и до этого часто разговаривал с Леной про ее шефа. И в тех ее рассказах поначалу мне рисовался не очень привлекательный его образ. Вот, например, послал он ее как-то по каким-то своим делам в Гослит. У нее на это задание шефа ушло чуть ли не полдня. «Где вы были?» — раздраженно спросил он, когда к концу своего рабочего дня она наконец появилась. «Как — где? Я ездила в Гослит, вы же знаете», — недоумевая, ответила Лена. И была очень обижена, когда он в ответ, недоверчиво хмыкнув, пожал плечами, словно бы не поверив, что она говорит правду.

— Понимаешь, — жаловалась она мне, — когда ему самому надо по тем же делам съездить в Гослит, он садится в машину. Десять минут — и он уже там. И сразу перед ним распахиваются все двери. Котов (тогдашний директор Гослитиздата) сразу его принимает, в две минуты решает все его дела, и через полчаса он уже дома. Он не пони- мает, не может понять, что мне, чтобы добраться до Басманной, надо долго мерзнуть на остановке, дожидаясь троллейбуса, а потом часа полтора сидеть в приемной у Котова, ждать, когда, наконец, тот соизволит меня принять.

* * *

Позже — уже в иные годы — нечто похожее, и тоже жалуясь, рассказывала мне об Эренбурге жена Бори Слуцкого Таня. Таня тогда уже была больна своей неизлечимой болезнью, и ей лучше было жить не в Москве, а где-нибудь за городом. И вот она позвонила мне и спросила, нельзя ли снять какую-нибудь дачку (комнату с террасой) в том дачном поселке, где, как она знает, уже много лет подряд сни- маем дачу мы.

— А зачем это вам? — удивился я. — Ведь ты совсем недавно мне говорила, что вы живете на даче Эренбурга.

— Да, — подтвердила Таня. — Живем. Но это нам не по карману.

— То есть как? — еще больше удивился я. — Не хочешь же ты сказать, что Эренбурги сдают вам дачу за деньги?

— Нет, — сказала Таня. — Никаких денег они с нас, конечно, не берут. Но ведь у них как поставлено. Как только подъезжает Илья Григорьевич с Любовь Михайловной к даче, в доме гаснет свет. Илья Григорьевич говорит Любовь Михайловне: «Дайте им там, сколько они хотят, но чтобы свет был». Любовь Михайловна дает, и свет загорается. В результате этот человек, который там у них отвечает за то, чтобы свет всегда был, и вообще чтобы все было в порядке, выстроил себе рядом с эренбурговской свою дачу, побогаче, чем у Эренбургов.

Это, как я отметил, мне Таня рассказывала уже в иные, более поздние времена. Но именно вот такой образ капризного, избалованного барина возникал и в рассказах Лены Зониной, когда она, бывало, делилась с моим другом Максом, а заодно и со мной, впечатлениями о какой-нибудь очередной причуде «старика», как она его называла. «Старика» она, однако, любила и говорила, что работать с ним — легко. Несмотря на вечную свою скептическую, даже какую-то брезгливую усмешку, а также вопреки всем этим своим причудам избалованного капризного барина в общении с ней был он покладист, добродушен, снисходителен. Ну с Леной-то оставаться добродушным и снисходительным ему было нетрудно. Лена была

отличным работником: четким, деловитым, никогда и ничего не забывающим. Не то что Наташа (Наталья Ивановна) Столярова, сменившая Лену на этом посту.

Про нее ее шеф рассказывал, добродушно посмеиваясь, что однажды, придя на работу, она обратилась к нему с таким вопросом:

— Илья Григорьевич, напомните мне, пожалуйста: о чем вы просили меня сегодня утром вам напомнить?

Но Илья Григорьевич и к ней был снисходителен, терпел и легко про- щал чудовищную ее безалаберность, и обычное-то общение с ней делавшую довольно затруднительным, а уж при исполнении ее секретарских обязанностей, я думаю, совсем невыносимую. Тут, правда, могло играть роль то обстоятельство, что Наташу он знал девочкой: она была подругой его дочери Ирины, они вместе учились в той французской школе, о которой Ирина написала свою первую книжку. Да и последующую Наташину судьбу он тоже, наверно, учитывал: вернувшись из Франции на родину, она почти сразу угодила в пасть ГУЛАГа и оттрубила там немалый срок. Так что причин для снисходительного отношения к ее слабостям у Ильи Григорьевича было много. Но не каждый стал бы считаться с этими причинами.

Это все — повторяю — я узнал позже, уже в иные времена. Но и раньше, из рассказов Лены Зониной у меня тоже сложился все-таки скорее привлекательный образ ее шефа. Даже эти барские его повадки, когда она нам о них рассказывала, в ее освещении выглядели скорее мило. Что ж, в конце концов, имеет право. За- служил. Не толкаться же ему наравне со всеми в приемной у директора издательства. Не хватало еще, чтобы Эренбург целый час дожидался, пока какой-то там Котов соизволит дать ему аудиенцию.

Так-то оно так, думал я, выслушивая эти Ленины доводы. Но ведь он — писатель. Как можно быть писателем, отгородившись такой стеной от жизни, которой живут его герои? Позабыв о том, как мерзнут они на трамвайных и автобусных остановках и толкутся в очередях, часами просиживают в приемных у разных мелких на- чальников, да так и уходят ни с чем, не солоно хлебавши. Вот поэтому-то так плохи, — думал я, — его романы. Поэтому и образы его постоянных героев такие бледные, схематичные, безжизненные: в каждом романе непременно какая-нибудь ткачиха, заливающаяся слезами над страницами «Анны Карениной», и такой же — из романа в роман кочующий — рабочий парень, заходящийся восторгом от стихов Пастернака. Поглядел бы он на этих ткачих и на этих рабочих парней в натуре!

Все эти свои — как теперь принято выражаться, амбивалентные — ощущения я высказал и Володе Файнбергу, когда он делился со мной своими впечатлениями о встрече с живым Эренбургом. Но Володя от «старика» был в восторге, и, слушая его, я не то чтобы ему позавидовал, но, грешным делом, подумал, что ведь мог бы не только ему, но и себе — через ту же Лену — с легкостью устроить такую же встречу. Может быть даже, мне удалось бы сойтись с Эренбургом поближе, чем это вышло у Файнберга. А поводов для знакомства нашлось бы сколько угодно. Хотя бы вот та книга о нем, которую я собираюсь писать. . . Впрочем, нет. Этот повод не годился. Ведь пришлось бы объяснять ему, почему над книгой о его публицистике я готов был работать с удовольствием, а книгу «Эренбург — борец за мир» мне писать не хочется. Прямо так вот и выложить ему в глаза, что я считаю его поздние романы (не только кошмарный «Девятый вал», но, между нами говоря, и «Бурю», и даже «Падение Парижа») худосочными, — как выражались в таких случаях герои Зощенко — «маловысокохудожественными».

Сейчас уже не помню, по этой ли причине или просто потому, что большого желания знакомиться с Эренбургом у меня тогда не было, но, легко и просто обратившись к Лене с просьбой устроить встречу с ее шефом Володе Файнбергу, попросить ее устроить такую же встречу и мне тоже я постеснялся. И так с Ильей Григорьевичем тогда и не познакомился.

Познакомился я с ним позже и совсем при других обстоятельствах.

* * *

В конце 1959 года я стал работать в «Литературной газете». Меня позвал туда мой старый литинститутский товарищ Юра Бондарев, член редколлегии и редактор отдела литературы газеты. А его пригласил сменить на этом посту Михаила Алексеева новый главный редактор «Литературки» Сергей Сергеевич Смирнов («Брестская крепость»).

Предшественником Сергея Сергеевича на этом посту был Всеволод Кочетов. Сегодня, наверно, уже мало кто помнит этого литературного деятеля той эпохи. А тогда это был человек-символ. Символ сталинистского реванша, знак очередных заморозков, сменивших первые робкие лучи оттепельного солнышка. До назначения в «Литгазету» он возглавлял ленинградское отделение Союза писателей. Но на очередном отчетно-выборном собрании ленинградцы его с треском провалили. И тут какие-то влиятельные «наследники Сталина» перетащили его в Москву и даже с повышени- ем. (Должность главного редактора единственной на всю страну «Литературной газеты» была, конечно, и рангом повыше, а главное — куда важнее, чем должность руководителя областной — хотя бы и ленинградской — писательской организации.) Это новое назначение Кочетова было встречено сразу же сочиненной кем-то эпиграммой.

Живет в Москве литературный дядя. Я имени его не назову. Скажу одно: был праздник в Ленинграде, Когда его перевели в Москву.

В Ленинграде был праздник, а в Москве — траур. Да и не только в Москве: «Литгазета», как я уже сказал, определяла литературную политику государства на территории всего Советского Союза. А уж какой будет эта политика при Кочетове, стало ясно сразу. Я Кочетова не знал. Даже в глаза не видел. Но мой друг Лазарь Лазарев, с которым мы вместе работали в «Литературной газете», начал там свою службу гораздо раньше, чем я. Он работал в «Литературке» и до прихода Кочетова, и при Кочетове. И вот как он описал появление этого нового «Главного»:

«Это был человек лет сорока, с большими залысинами и тонкими сжатыми губами, с недоброжелательно настороженным взглядом, желчного, аскетически болезненного вида. Как потом выяснилось, у него была какая-то редкая болезнь, настолько редкая, что его даже отправляли лечиться в Китай.

Он попал туда, когда там самым неожиданным и зверским образом за- вершилась знаменитая идеологическая кампания, проводившаяся, как это принято в Китае, под метафорическим девизом " Пусть расцветают сто цветов". . . Кочетов оказался в Китае, когда власти там занялись яростной и беспощадной прополкой "сорняков", выявленных в пору свободного цветения. Свирепость расправ над теми, кто попал в разряд "дурной травы", — их полагалось не только строго наказать, но и унизить, растоптать, — привела Кочетова в восхищение. Он считал, что этот опыт нам нужно непременно перенять. . . На редакционном собрании Кочетов, захлебываясь, рассказывал, что Дин Линь (была такая китайская писательница, по- чему-то удостоенная у нас Сталинской премии) двадцать с лишним раз публично каялась (в чем конкретно она провинилась, он не сказал, похоже было, что это вообще его не интересовало), но ее самоосуждение и самобичевание было сочтено недостаточным.

Голос его звенел от идеологического восторга и гнева:

— А мы с нашими ревизионистами миндальничаем, все перевоспитываем и перевоспитываем. А они и думать не думают признавать свои ошибки. . .

На состоявшейся в кабинете главного редактора церемонии инаугура- ции Кочетов сказал несколько ничего не значащих фраз, из которых запомнилась лишь последняя: "Пока все можете оставаться на своих местах. . ."».

Все, как вы понимаете, оставались на своих местах недолго. Почти сразу же начались увольнения и уходы «по собственному желанию». В короткий срок газету покинули десятки сотрудников, в числе первых были, конечно, самые яркие, самые талантливые. Среди тех, кого уволили или вынудили уйти, были и литераторы, имена которых уже кое-что значили тогда в литературе: Анатолий Аграновский, Владимир Огнев, Василий Сухаревич, Анатолий Бочаров, Нина Игнатьева.

Александр Лацис, заведовавший отделом фельетонов, увольняясь, сказал:

— Я подсчитал: я двадцать третий.

На смену ушедшим пришли люди, не умевшие не то что писать, но и просто выправить статью, нуждавшуюся в редактуре. Кочетовский смерч сметал не только рядовых сотрудников. Демонстративно объявили о своем выходе из редколлегии писатели Валентин Овечкин и Всеволод Иванов. Прощаясь с остающимися сотрудниками, с которыми у него сложились добрые отношения, Овечкин сказал:

— Вам, ребята, я не завидую, а сам я в эту «кочетовку» больше ни ногой.

Рассказывая в своих мемуарах о том, какая гнетущая обстановка сло- жилось в газете с приходом Кочетова, Лазарь — отнюдь не мимоходом — замечает:

«Конечно, надо было уходить из кочетовской газеты. Работать там было тяжко и стыдно, но из моих попыток найти себе новое место ничего не получилось, в редакциях, направление которых было мне по душе, все было забито. А уйти просто на улицу я не мог: две дочери — восьми и четырех лет».

Рано или поздно, конечно, выдавили бы и его. Но ему помог «отси- деться» Сурен Гайсарьян, забравший его в созданный им на правах некоторой автономии отдел литературоведения и эстетики. Там, в этом «тихом омуте», Лазарь и «пересидел» Кочетова, хотя тот не раз грозился на летучках, что доберется и до этого «теоретического хутора».

Все это было, конечно, из рук вон худо. Но еще хуже было другое. Эту тактику «выжженной земли» Кочетов ведь распространил не только на вверенный ему коллектив. Кочетовские «лучи смерти» действовали не только внутри газеты, но и далеко за ее пределами. В короткий срок этот «литературный дядя» оттолкнул от газеты все талантливое, все живое, что было тогда в нашей литературе, всех луч- ших тогдашних российских писателей превратил в заклятых ее врагов. Даже самые законопослушные и — мало того! — сами в душе тоскующие по сталинским порядкам, и те жаловались:

— Некому заказать статью! Все писатели отказываются с нами сотрудничать!

* * *

Первая задача, которую поставил перед собой сменивший Кочетова новый главный редактор, состояла в том, чтобы сбить свою, новую команду. А вторая — куда более сложная — в том, чтобы помирить «Литературную газету» с обиженными ею писателями.

Первым в длинном в ряду обиженных был Эренбург. Его кочетовская «Литгазета» не просто обижала. Она его мордовала, травила, изнич- тожала. Эренбург для Кочетова был — все равно, что Троцкий для Сталина. При этих обстоятельствах трудно было рассчитывать, что Эренбург так уж быстро «оттает», сразу, с первого захода поймет, что теперь, с приходом нового главного редактора, газета станет совсем другой. В этом его надо было убедить. А убеждать пришлось нам двоим — моему другу Лазарю и мне.

Лазарь был единственным из старой команды, на кого новый главный редактор мог опереться. Быстро это сообразив, ЭсЭс, как мы называли Сергея Сергеевича, сразу назначил его заместителем Бондарева. Бондарев же — это тоже выяснилось сразу — совсем не годился на роль руководителя отдела. И дело тут было отнюдь не в тех свойствах его личности, которые со временем превратили его в одного из главных фюреров нашей писательской черной сотни. Тогда о такой метаморфозе никто из нас не мог даже и помыслить. По взглядам своим, по своей, так сказать, идейной ориентации Юра тогда был полным нашим единомышленником. Тут у нас была полная гармония. А руководить отделом он не мог совсем по другим причинам.

Он ничего не смыслил в повседневной редакционной работе. Любое дело, которое ему надо было решить, ввергало его в состояние «пьянственного недоумения» (любимое его тогдашнее выражение). «Пьянственного» отнюдь не потому, что у него была тяга к спиртному, а потому, что от всей этой безумной редакционной кухни у него уже через полчаса после того, как он утверждался в своем роскошном редакторском кабинете, начинала кружиться голова. Дело кончилось тем, что появляться там, в этом своем кабинете, он стал все реже и реже. А когда появлялся, мы использовали его лишь как тяжелую артиллерию. Как танк. Скажем, для того, чтобы он — как высшая инстанция — забодал очередную тусклую или даже злокачественную статью какого-нибудь нашего литературного корифея. С такой задачей он обычно справлялся. Но способом весьма оригинальным и тоже свидетельствующим о том, что он не шибко пригоден для занимаемой им должности.

— Понимаете, — вздыхал он, — не легла мне ваша статья на душу.

И на все попытки жалобщика выпытать у него, в чем же загвоздка, чем именно не устраивает газету эта злополучная статья, он только мялся и повторял:

— Ну что тут сделаешь. . . Не легла надушу. . .

В общем, вышло так, что Юра Бондарев стал нашей, как теперь говорят, крышей. Своим авторитетом члена редколлегии и большой медведицы пера он порой пробивал на редколлегии самые острые наши материалы. Но «в лавке», как я уже сказал, стал бывать все реже и реже, иногда даже уходя в довольно длительный творческий отпуск.

А руководителем отдела практически стал Лазарь. Вот поэтому-то ему и было поручено «навести мосты» с Эренбургом. Что же касается моей кандидатуры, то я, честно говоря, забыл: то ли меня пристегнули к нему волею начальства, то ли он сам решил взять меня с собой за компанию.

Когда я — недавно — спросил его об этом, он сказал:

— Ты не помнишь, а я прекрасно помню. Я его боялся! Боялся идти к нему один. Просто дрейфил.

И тут же добавил, что остановил свой выбор именно на мне, потому что я — это было ему известно — хорошо знал раннего Эренбурга, и эти мои знания, как ему казалось, в той щекотливой нашей миссии, глядишь, могли бы нам пригодиться. Тут надо сказать, что кроме меня идти с ним к Эренбургу вообще-то больше было и некому: новая команда в то время еще не была укомплектована. Валя Берестов, Булат Окуджава, Стасик Рассадин, а потом и Валя Непомнящий пришли в наш отдел позже. Так или иначе, отправились мы к Эренбургу (предварительно, разумеется, созвонившись и ис- просив разрешения на аудиенцию) вдвоем.

* * *

Шли вдвоем, а пришли втроем. Дом, где жил тогда Эренбург, я знал хорошо. Он выходил в тот же — Глинищевский — переулок, куда одной своей стороной выходила наша необъятная Бахрушинка. Так что мы с Эренбургом, можно сказать, были соседи. Иногда я даже встречал его в нашем переулке: он гулял с двумя то ли таксами, то ли пудельками, что не слишком меня удивило. Гораздо больше удивило меня то, что он был в берете. Прохожие на него оборачивались. Ду- маю, не потому, что узнавали знаменитого писателя, а как раз из-за вот этого самого берета: этот головной убор мужчины тогда в наших краях не носили.

Но в тот день мы с Лазарем подошли к эренбурговскому дому не с пе- реулка, а с Тверской (так она называлась в пору моего детства и так называется сейчас, а тогда она была улицей Горького). Подошли — и тут, что называется, носом к носу столкнулись с Эмкой Манделем (будущим Коржавиным).

— Что это вы, ребята, гуляете в рабочее время? — радостно удивился он.

Мы объяснили, что отнюдь не гуляем, а, совсем наоборот, находимся при исполнении своих служебных обязанностей: по важному заданию редакции идем к Эренбургу. Он туг же объявил:

— Я с вами!

Лазарь попытался было отбить эту атаку. Сказал, что это не совсем удобно, что мы направляемся к Эренбургу с очень деликатной миссией, что еще не известно, как-то он нас примет, не встретит ли мордой об стол. . . Говорил и что-то еще в том же духе. Но Эмка слушать все эти его объяснения и доводы не стал.

— Глупости! — отмахнулся он. — Эренбург очень хорошо меня знает. Он будет мне рад, вот увидите!

В общем, отбиться нам от него не удалось, и мы предстали перед Эренбургом втроем, в компании якобы хорошо ему известного Манделя. Впрочем, слово «якобы» тут, пожалуй, неуместно. Манделя Илья Григорьевич и в самом деле хорошо знал. Так ни разу и не удосужившись расспросить самого Эмку, когда и при каких обстоятельствах случилось ему познакомиться с Эренбургом, я — позже — прочел об этом в эренбурговских мемуарах. А годы спустя, уже после смерти Ильи Григорьевича, разбирая с Ириной его архив, среди множества подаренных ему книг нашел Эмкину. Дарственная надпись на ней гласила: «Илье Григорьевичу Эренбургу с бла- годарностью за многое, что он сделал в жизни вообще и лично для меня». Что именно Илья Григорьевич делал и сделал для него лично, я так и не узнал. Но мне было ясно, что он, как мог, старался ему помочь. И помогал. Как многим, самыми разными способами, в том числе — наверняка — и деньгами. (А может быть даже, и не только деньгами. Может быть, и из пасти Лубянки тоже пытался его вы- зволить: такое в его жизни тоже случалось.)

* * *

Да, с Эмкой о его знакомстве с Эренбургом я почему-то никогда не говорил. Но с Эренбургом один разговор об Эмке у меня был. И помню я его так ясно, что могу воспроизвести дословно. Было это спустя года два после того, первого, совместного нашего к нему визита. К тому времени я стал бывать у Ильи Григорьевича хоть и не часто, но постоянно. Постепенно у нас установились — не скажу, чтобы очень близкие, но, во всяком случае, доверительные отношения. И однажды, когда я пришел к нему (на этот раз один) по какому-то мелкому делу, ответив на мои вопросы, он вдруг сам заговорил со мной об Эмке. Вспомнил, как тот впервые объявился у него — то ли в 45-м, то ли в 46-м. И читал стихи. Стихи, в общем, ему понравились. Но все они свидетельствовали о том, что у автора была тогда, как выразился Илья Григорьевич, du cacha в голове. Особенно поразило его одно из них. Про Лубянку.

Я сразу понял, какое из Эмкиных стихотворений Илья Григорьевич имел в виду. Я хорошо его знал, помнил наизусть. Чтобы дальнейший наш разговор был понятен, приведу его тут полностью.

Я все на свете видел наизнанку И путался в московских тупиках. А между тем стояло на Лубянке Готическое здание Чека.

Оно стояло и на мир смотрело, Храня свои суровые черты. О, сколько в нем подписано расстрелов Во имя человеческой мечты. . .

И в наших днях, лавирующих, веских, Петляющих, — где вера нелегка, Оно осталось полюсом советским — Готическое здание Чека.

И если с ног прошедшего останки Меня сшибут, — то на одних руках Я приползу на красную Лубянку И отыщу там здание Чека.

— И что вы ему тогда про него сказали? — спросил я.

Эренбург пожат плечами.

— Спросил: «Почему вы решили, что это здание — готическое?»

— И все? — удивился я.

— И все. — Он снова пожал плечами. — А что еще я мог тогда ему сказать?

По этому недоуменному пожатию плеч, по выражению его лица я понял, что столь явная и чудовищная слепота автора этого стихотворения не могла, по его мнению, быть не чем иным, как следствием неизреченной его глупости. Выразить же это свое мнение в более прямой и откровенной форме он тогда — по понятным причинам — не решился. А может быть, и просто счел это лишним.

На самом деле, однако, это была не глупость. И дело было отнюдь не только в том, что в голове у моего друга Эмки была тогда, как выразился Илья Григорьевич, du cacha, — то есть большая каша.

* * *

В это самое время, о котором я сейчас рассказываю, в начале 60-х, Эмка познакомил меня с замечательной женщиной — Ольгой Львовной Слиозберг. Она была лет на двадцать нас старше, отбыла к тому времени свои семнадцать лет тюрьмы, лагеря и ссылки (там, в ссылке, в Караганде они с Эмкой и подружились).

Тюремные и лагерные ее рассказы произвели на меня тогда сильное впечатление. Особенно один из них. В тюрьме она сблизилась с одной совсем простой, неграмотной женщиной, обвинявшейся, естественно, в троцкизме. И вот однажды эта женщина обратилась к ней за советом. Каким-то чудом дошло до нее с воли письмо от дочки. Дочке исполнилось пятнадцать лет, и ей предстояло вступать в комсомол. И она просила мать, чтобы та написала ей: правда ли, что она троцкистка, что злоумышляла против нашей страны, против товарища Сталина. Если правда, она проклянет ее и вступит в комсомол. Если же мать честно напишет ей, что ни в чем не виновата, то вступать в комсомол она ни за что не станет. Девочка признавалась, что ей, конечно, очень страшно думать, что при таком повороте она сразу станет изгоем. (Выражала она это, конечно, другими словами, но мысль была именно такая.) «И все-таки, — писала она матери, — лучше бы мне узнать, что никакая ты не троцкистка, не враг народа».

Получив это письмо, мать девочки проревела всю ночь. А наутро попросила Ольгу Львовну написать дочери от ее имени, что все, в чем ее обвиняют, — правда. «Так прямо и напиши, — сказала она. — Вступай, доченька, с чистым сердцем вступай. У тебя перед комсомолом никакой вины нет, а за мать ты не ответчица. Сам товарищ Сталин сказал, что сын за отца не отвечает».

Ольга Львовна изо всех сил старалась уговорить ее не взводить на себя напраслину, не признаваться в несуществующей вине. Но та твердо стояла на своем.

— Ей жить, — сказала она. — Легкое ли это дело девчонке знать, что мать сидит ни за что? Нет, пусть уж лучше думает, что я троцкистка.

Эта история особенно сильно меня зацепила еще и потому, что как раз в то время я задумал и даже начал уже писать книгу о Гайдаре. И мне подумалось, что Гайдар повел себя совершенно так же, как мать этой девочки. Он — так же, как она, — сознательно решил не говорить нам в своих книгах всю известную ему правду о той жизни, какой жила страна. И даже лгать. Но это была ложь во спасение. Совсем как эта оклеветавшая себя простая женщина, он хотел за- слонить нас, защитить от знания, которое могло бы расшатать, расколоть светлый мир нашего детства. А может быть, даже и превратить нас во врагов.

Я тогда — сразу же — сказал Ольге Львовне об этом. И спросил у нее, не позволит ли она мне использовать в моей книге о Гайдаре этот ее рассказ. Она сказала:

— Нет, я бы не хотела хоть каким-то боком в этом участвовать. Я люблю Гайдара, и мне больно, что вы хотите его разоблачать.

Разоблачать Гайдара я, конечно, не собирался: я хотел его понять. Отчасти даже оправдать. Но это уже совсем другая тема. А историю, рассказанную мне Ольгой Львовной, я вспомнил сейчас потому, что она проливает очень яркий свет на ту искаженную, уродливую реальность, в которой складывалось, формировалось мое детское сознание.

И девочка, написавшая матери в тюрьму это свое письмо, и мать, ответившая ей, были нормальные люди. Обе они понимали или лучше сказать — чувствовали, что самое страшное для нормальной человеческой психики — это расколотое, раздвоенное сознание. То, что впоследствии Оруэлл в своей знаменитой книге назовет двоемыслием.

Эмка Мандель однажды блестяще сформулировал это короткой, экс- промтом родившейся в каком-то долгом споре репликой: «Плюрализм в одной голове — это шизофрения». Это была не острота, не просто звонкая фраза или изящный фехтовальный прием. Это был точный медицинский диагноз. Увы, этот диагноз касался нас всех. У всех у нас — во всяком случае, у большинства из нас — было именно вот такое «шизофреническое», двойное сознание. Не избежал «плюрализма в одной голове» и сам автор этой блестящей формулы. Незаурядный ум, а может быть, не ум, а мудрость поэтического дара открыла ему глаза гораздо раньше, чем мне. То, что я смутно чувствовал, о чем лишь догадывался, он не только осознал, но и очень рано сформулировал.

Гуляли, целовались, жили-были. . . А между тем, гнусавя и рыча, Шли в ночь закрытые автомобили И дворников будили по ночам. Давил на кнопку, не стесняясь, палец, И вдруг по нервам прыгала волна. . . Звонок урчал. . . И люди просыпались, И вскрикивали женщины со сна. . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

А южный ветер навевает смелость. Я шел, бродил и не писал дневник. А в голове крутилось и вертелось От множества революционных книг. И я готов был встать за это грудью, И я поверить не умел никак, Когда насквозь неискренние люди Нам говорили речи о врагах. . . Романтика, растоптанная ими, Знамена запыленные — кругом. . . И я бродил в акациях, как в дыме. И мне тогда хотелось быть врагом.

Желание «быть врагом» для человека, которому так ясно открылась истина о происходящем вокруг, было естественным. Никакой иной реакции тут, казалось бы, не могло и быть. Ничего другого нам не оставалось. Если и не стать врагом в полном смысле этого слова, со всеми вытекающими последствиями, — так по крайней мере осознать, что вся эта окружающая тебя советская реальность, с этими насквозь неискренними людьми, твердящими со всех трибун о мнимых, несуществующих врагах, в самой основе своей тебе враждебна. Но автор процитированных стихов не в силах сделать это:

Иначе писать не могу и не стану я. Но только скажу, что несчастная мать. А может, пойти и поднять восстание? Но против кого его поднимать?

Вот он — вопрос вопросов. Против кого поднимать восстание? Против единственной в мире страны победившего социализма? Нет, это невозможно! И сразу овладевает им сознание своего (нашего общего) гамлетовского бессилия:

Можем строчки нанизывать Посложнее, попроще,

Но никто нас не вызовет На Сенатскую площадь. . .

Мы не будем увенчаны, И в кибитках, снегами, Настоящие женщины Не поедут за нами.

Не потому мы не сможем (не захотим) поднять восстание, что мы ни- чтожнее, трусливее тех, кто сто двадцать лет назад вышел на Сенатскую площадь, а совсем по другой причине. Потому что тот мир, против которого надо было бы поднять восстание, не только не враждебен, но даже и не чужд нам. Нет, он не может, не в силах ощутить себя врагом этого мира, кровинкой которого он привык себя ощущать. И тогда остается только один выход: оправдать всю его неправедную, кровавую жестокость. И даже не только оправдать, но и — воспеть ее, восславить. Как сказано об этом у Джорджа Оруэлла, — полюбить Старшего Брата. В Эмкином варианте — приползти «на красную Лубянку, в готическое здание Чека».

Все это — далеко не так внятно, а весьма сумбурно и даже сбивчиво я попытался тогда высказать Эренбургу. Не знаю, в какой мере это мне удалось. Заключая свой длинный и маловразумительный монолог, я сказал, что да, конечно, каша в голове у моего друга тогда была. И немалая. Но первопричиной этой самой каши было естественное для нормального, психически здорового человека стремление убежать от шизофрении.

Илья Григорьевич, сколько мне помнится, никак на эти мои сбивчи- вые объяснения не прореагировал. Скорее всего, даже не понял, что я хотел сказать. (Или не захотел понимать.) А между тем он ведь и сам не чужд был этого двойного сознания, этого плюрализма в одной голове. Он тоже — по-своему — пытался убежать от этой шизофрении. Только другим способом. Прямо сказал в одном из своих стихотворений, что слепоту зовет находкой. А в другом, написанном в то же время (в страшном 38-м), высказался на этот счет даже еще яснее, еще определеннее.

Додумать не дай, оборви, молю, этот голос, Чтоб память распалась, чтоб та тоска раскололась, Чтоб люди шутили, чтоб больше шуток и шума, Чтоб, вспомнив, вскочить, себя оборвать, не додумать,

Чтоб жить без просыпу, как пьяный, залпом и на пол,

Чтоб тикали ночью часы, чтоб кран этот капал,

Чтоб капля за каплей, чтоб цифры, рифмы, чтоб что-то, Какая-то видимость точной, срочной работы,

Чтоб биться с врагом, чтоб штыком — под бомбы, под пули, Чтоб выстоять смерть, чтоб глаза в глаза заглянули. Не дай доглядеть, окажи, молю, эту милость,

Не видеть, не вспомнить, что с нами в жизни случилось.

Что это, как не такой же самообман, как у юного Манделя с его du cacha в голове? Другая форма того же самообмана.

Но я, кажется, слишком далеко забежал вперед. Возвращаюсь назад, в тот день, когда мы явились к нему втроем — Лазарь и я по делу, а случайно встретившийся нам Эмка — просто так, за компанию.

* * *

Хоть Эмка и уверял нас, что его появлению в компании с нами Эренбург обрадуется, особой радости по этому поводу Илья Григорьевич не выказал. Но и удивления своего не показал тоже, хотя удивлен таким составом нашей делегации, судя по некоторым признакам, был немало.

Когда мы уже сидели — все трое — напротив него и беседовали, он время от времени как-то странно поглядывал — то на нас, то на Эмку. Видимо, пытался понять, что может быть общего у официальных представителей нелюбимой им «Литературной газеты» с приходившим к нему когда-то нелепым молодым поэтом, сочи- нявшим и публично читавшим крамольные стихи и лишь недавно вернувшимся из ссылки. Задать нам вслух этот вопрос, легко прочитывавшийся в его глазах, он так и не решился. Но, как мне показалось, присутствие Эмки не только не помешало успеху нашей деликатной миссии, но, может быть, даже немало ему способствовало. (Во всяком случае, когда мы с Лазарем нанесли Эренбургу следующий, второй наш официальный визит, он встретил нас уже гораздо теплее.) Усадив нас прямо перед своим письменным столом, за которым сидел, он слегка откинулся в кресле, и тут я отметил, что кресло это было особое, сделанное, как видно, на заказ: из того же светлого дерева, что и стол, и не только вертящееся, но еще и откидывающееся назад, так что, сидя в нем, можно было покачиваться, как в кресле-качалке.

Мог ли я тогда знать, что годы спустя, когда Ирина после смерти от- ца перевезет весь его кабинет к себе на Красноармейскую, я, бывая у нее чуть ли не ежедневно, частенько буду сидеть в этом кресле, вот так же, как он сейчас, откидываясь назад и слегка покачиваясь. И мог ли я думать, с любопытством оглядывая знаменитые его трубки (их, правда, было не тринадцать, а гораздо меньше) и старинный дуэльный пистолет, и мраморный барельеф какого-то индийского божка, и какие-то причудливые керамические фигурки, стоявшие на книжных полках, — что все эти поразившие мое воображение предметы я буду не только рассматривать вблизи, но и запросто брать в руки. И так же запросто буду брать в руки стоящие на этих полках книги, среди которых обнаружу не только первые издания «Евгения Онегина» и «Горя от ума», но и подаренные хозяину этого кабинета с самыми нежными дарственными надписями томики Цветаевой, Зощенко, Есенина. . .

Бережно листая их, я не уставал вчитываться в эти надписи. Они так восхищали меня (так замечательно выразился в них характер каждого из дарителей), что однажды я даже не поленился переписать некоторые из них: авось пригодятся! Вот и пригодились. . . Разыскав эту свою старую запись, включаю ее теперь в эти свои воспоминания.

Есенин подарил Илье Григорьевичу две своих книжки (может быть, их было и больше, но сохранились только две): «Исповедь хулигана» и «Трерядница». На одной значилось: «Илье Эренбургу на добрую память». На другой: «Илье Эренбургу с любовью и расположением». (Вопреки моим ожиданиям почерк у Есенина оказался не каким- нибудь там расхристанным и даже совсем не размашистым, а строгим и четким, почти каллиграфическим.) Тем не менее, Есенин не был бы Есениным, если бы ограничился этими сухими, казенными изъявлени- ями своего расположения к тому, кому надписывал даримую книгу. На «Треряднице», поставив дату и расписавшись, он разразился еще таким, чисто есенинским монологом:

Вы знаете запах нашей земли и рисуночность нашего климата. Передайте Парижу, что мы не боимся его, на снегах нашей родины мы снова сумеем закрутить мятелью одинаково страшной для них и этих. С. Есенин.

Автографов Пастернака сохранилось три. Один — на книге «Сестра моя жизнь»:

Любимому другу Илье Григорьевичу Эренбургу.

14. VI. 22г. Борис Пастернак

Другой — на книге рассказов:

Дорогому Илье Григорьевичу от любящего сердца.

18. VI. 26. Б. Пастернак

И третий — на альманахе «Современник»:

Другу и соратнику с благодарностью и радостью за «Хуренито», восхищение которым объединило редко на чем сходившихся и чаще разбредавшихся Маяковского, Асеева и других друзей и соратников.

Борис Пастернак

Цветаевский автограф был только один. Но — какой!

Вам, чья дружба мне далась дороже любой вражды и чья вражда мне дороже любой дружбы.

Эту надпись на своей книге «Разлука», вышедшей в 1922 году в Берлине и там же, в Берлине, ему и подаренной, она, как водится, скрепила своей подписью. Но в этом случае подпись была даже и не обязательна: такой автограф могла оставить только она, страстная, яростная, ни на кого не похожая, неповторимая Марина.

Переписал я тогда и другие автографы, не столь (для меня) интересные.

Андрея Белого, например, — на его «Петербурге», вышедшем в Берлине в том же 22-м году.

Дорогому Илье Григорьевичу Эренбургу с чувством постоянной связи.

Каллиграфические завитушки Ремизова, из которых мне удалось разо- брать только первую строку:

Кавалеру обезволпала знака 1 степени с жужелиным хоботком. . .

Но была еще одна, восхитившая меня, пожалуй, не меньше, чем цветаевская.

И. Эренбургу.

Вл. Маяковский. 30. 1.23.

Казалось бы, уж тут-то — чем можно восхититься? Надпись вроде ничем не примечательная, вполне банальная, вроде даже сухая. Но начертанная размашистым почерком Владимира Владимировича, она заняла собой всю страницу даримой книги, весь ее титульный лист

Может быть, именно этим она так впечатлила меня? Нет, не только.

Пытаясь понять, в чем же тут дело, я вспомнил реплику, которую В.В. кинул (в 1915 году!) девушке, за которой ухаживал. Он позвонил ей по телефону, а у нее были гости, и ей не очень хотелось в тот момент с ним разговаривать. И она, даже не попытавшись изменить голос, сказала: «А ее нет дома». На что последовал ответ:

— Я вас великолепно узнал. Следующий раз вы будете разговаривать со мной, когда я буду стоять памятником на площади моего имени.

Вот что-то такое же, памятниковое, было и в той его надписи на книге, подаренной Эренбургу. С той только разницей, что интонация этой начертанной им памятниковой фразы словно бы устанавливала равенство дарителя и одаряемого. (Как в той, что выбита на фальконетовом Медном Всаднике: «Петру Первому — Екатерина Вторая».)

Сидя в тот день напротив покачивавшегося в своем кресле Эренбурга, я обо всем этом, конечно, не думал. Но что этот сидящий сейчас напротив меня старый человек во время оно был «на дружеской ноге» с Маяковским, Есениным, Цветаевой и Пас- тернаком, конечно, знал. И знание это в моем тогдашнем взгляде на него тоже, конечно, участвовало. Не могло не участвовать.


<<- previous letter | back to main page | next letter ->>